Ротация элит: исторические механизмы и современные вызовы
Каждое общество рано или поздно сталкивается с проблемой «застывания» элит. История показывает, что общества изобретали различные институциональные и культурные инструменты для периодического притока «свежей крови» в правящий слой и ограничения всевластия узкой группы. От античных времен до XXI века – от афинских остракизмов и римских народных трибунов до современных выборов и квот на госслужбе – проблема обновления элит остаётся ключевой для политического здоровья нации. Почему это так важно? Дело в том, что без сменяемости власть постепенно концентрируется у немногих, что ведёт к олигархизации демократии и институциональному застою.
В этой статье мы рассмотрим, как в разные эпохи общества пытались решать эту проблему, опираясь на теории элит в политической мысли – от классиков (Вильфредо Парето, Гаэтано Моска, Роберт Михельс, Джеймс Бёрнхэм) до современных исследователей (Дарон Аджемоглу и Джеймс Робинсон, Питер Турчин, Фрэнсис Фукуяма, Томас Пикетти, Мартин Гиленз, Джеффри Уинтерс). Мы проанализируем ключевые понятия – “circulation of elites” (циркуляция элит), “elite capture” (захват институций элитой), “institutional decay” (институциональный упадок), “oligarchization of democracy” (олигархизация демократии) – и проследим эволюцию инструментов обновления правящих слоёв: от китайской системы государственных экзаменов и Великой хартии вольностей до «Табели о рангах» Петра Великого, механизмов обновления номенклатуры в СССР и методов элитного рекрутмента в США. Наконец, уделим особое внимание современной Америке: с одной стороны, массовое протестное движение сторонников MAGA (Make America Great Again) как бунту «низов» против истеблишмента, с другой – культурной гегемонии радикальных академических кругов, стремящихся навязать своё идеологическое лидерство как новую форму элитного господства. Мы сопоставим эти явления с историческими прецедентами – гуситами в средневековой Богемии, якобинцами эпохи Французской революции и римскими популярами – чтобы извлечь уроки о циклах смены элит.
Классические теории элит: почему власть неизбежно концентрируется
Итальянский социолог Вильфредо Парето более века назад утверждал, что история человечества по сути есть история смены элит. В знаменитой теории «циркуляции элит» Парето писал: «История людей – это непрерывная смена одних элит другими: пока одна элита восходит, другая приходит в упадок». По Парето, в любом обществе существует правящая прослойка – те, кто обладают наибольшими способностями, энергией или богатством – и рано или поздно даже самая могущественная элита утрачивает хватку, «размягчается», теряет былую энергию. Тогда её сменяет новая элита, зачастую выходцы из низших слоёв или чужаков, обладающие более хищным духом предпринимательства или воинственной решимостью. Парето образно делил элиту на «лис» (хитроумных, гибких дельцов) и «львов» (силовых властолюбцев) и полагал, что в истории они циклично сменяют друг друга, не давая господствующему классу навечно застыть у руля.
Современник Парето, политолог Гаэтано Моска, также утверждал неизбежность деления общества на правящих и управляемых. «В любом обществе, в любую эпоху, – писал Моска, – есть два класса людей: управляющий класс (небольшой по численности, обладающий всей полнотой власти и привилегий) и управляемый класс (масса подчинённых)». По Моска, власть меньшинства держится не только на богатстве или законе, но прежде всего на его сплочённости и организованности. «Меньшинство всегда организовано, а большинство – нет, поэтому организованное меньшинство способно одолеть неорганизованное большинство». Даже в демократиях, отмечал Моска, элита сохраняет своё господство, умело манипулируя общественным мнением и институциями. Она оправдывает своё правление какой-либо «политической формулой» – будь то божественное право королей, идеи национализма или, в новое время, апелляция к воле народа – но суть остаётся прежней: правит слаженное меньшинство.
Роберт Михельс, изучая устройства партий и профсоюзов, сформулировал печально известный «железный закон олигархии»: всякая организация, сколь угодно демократичная в начале, неизбежно порождает узкий круг руководителей, монополизирующих власть. «Организация порождает доминирование избранных над избирателями… кто говорит “организация” – говорит “олигархия”», писал Михельс. Руководители накапливают опыт, ресурсы, устанавливают контроль над информацией – и вот уже рядовые члены теряют реальное влияние. «Лидеры имеют естественную жажду власти… Лидерство необходимо в любом обществе, но оно плохо сочетается с идеалами демократии», отмечал Михельс. Так даже организации трудящихся превращаются в иерархии, где власть держит небольшая группа – партийная номенклатура, профсоюзный комитет и т.д. По сути, Михельс показал механизмы институционального упадка в миниатюре: как изначально демократическая структура со временем коснеет, власть концентрируется, а идеалы равенства вытесняются интересами правящей группы.
Американский мыслитель Джеймс Бёрнхэм, опираясь на идеи Парето и Моска, в 1941 году предсказал смену капиталистической элиты новой «менеджерской» элитой – технократами и бюрократами. В книге «Менеджерская революция» Бёрнхэм аргументировал, что собственники капитала утрачивают контроль над экономикой, уступая место профессиональным управляющим – директорам, администраторам, экспертам. «В новом менеджериальном обществе технократическая элита управленцев, опираясь на разросшийся бюрократический аппарат корпораций и государства, займет командные высоты в экономике, политике и культуре». Он указывал, что в СССР, фашистской Италии, нацистской Германии уже формируется эта прослойка – партийные комиссары, чиновники, директоры заводов – которая оттеснила старых буржуазных собственников. В демократических странах Бёрнхэм тоже видел тенденцию к возвышению менеджеров (например, «новый класс» высокообразованных экспертов в правительстве США). Хотя предсказание Бёрнхэма о скором закате капиталистов было спорным, сама концепция новой элиты технократов оказалась влиятельной. Сегодня мы действительно наблюдаем власть гигантских корпораций, управляемых наёмными CEO, и влияние бюрократий – от Евросоюза до Всемирного банка – где решения принимают не избранные политики, а назначенные профессионалы. Можно сказать, сбылось предупреждение Бёрнхэма о том, что элиты трансформируются: вместо титулованных аристократов приходят чиновники, вместо заводчиков – топ-менеджеры, вместо военных диктаторов – «серые кардиналы» в аппарате.
Общий вывод классиков элитологии сводится к трезвому реализму: полная власть народа - utopia - недостижима, в любом строе образуется руководящий слой. Вопрос лишь в том, как он формируется и меняется – происходит ли обновление элит или одни и те же группировки консервируют власть. Если циркуляция элит останавливается, система хиреет. Как писал Парето, избранники, попав на вершину, со временем теряют энергию и цепкость – правящая прослойка «закостеневает», уступая место новой лишь через кризис или революцию. Поэтому продуманная ротация без потрясений – огромная ценность. Далее мы увидим, как эту проблему понимали современные исследователи и какие понятия ввели для её анализа.
Современные концепции: захват институтов, упадок и неравенство
Экономисты Дарон Аджемоглу и Джеймс Робинсон, исследуя, почему одни нации богаты, а другие бедны, ввели понятия «инклюзивные» и «экстрактивные» институты. Инклюзивные (включающие) институты обеспечивают широкое участие разных групп в экономике и политике, защищают права, стимулируют конкуренцию и инновации. Экстрактивные же «созданы для извлечения ресурса у многих в пользу немногих» – они концентрируют власть и богатство у элиты, подавляя инициативу остальных. По Аджемоглу и Робинсону, элиты в странах с экстрактивными порядками намеренно препятствуют переменам, которые угрожают их положению. Например, власть имущие могут блокировать новые технологии или промышленное развитие, опасаясь потерять контроль. Элиты боятся “творческого разрушения”, отмечают исследователи, ведь экономические новшества отбирают у старых элит монополию и дают шанс выдвинуться новым предпринимателям. Поэтому в странах с захваченными институтами правящий класс душит изменения, консервируя отсталость. Переход к инклюзивным институтам, как показывают Аджемоглу и Робинсон, исторически происходил через жёсткий конфликт между старыми элитами и новыми силами, желающими ограничить привилегии вершков. Например, рождение парламентской демократии в Англии стало возможным лишь после того, как коалиция торговой буржуазии и части аристократии в Славной революции 1688 года урезала самодержавие короля. Инклюзивность – результат борьбы: старые элиты сопротивляются до последнего, но либо уступают под напором, либо рискуют быть сметёнными революцией. В целом подход Аджемоглу и Робинсона подчёркивает, что «захват институтов элитой» – elite capture – ключевой тормоз развития. Если немногие стоят у руля слишком долго, они подминают законы под себя, глушат конкуренцию и не дают талантам снизу подняться.
Сам термин «elite capture» (элитный захват) пришёл из исследований развивающихся стран. Изначально он описывал ситуацию, когда местная знать присваивает львиную долю помощи или ресурсов, предназначенных для всего сообщества. Проще говоря, привилегированные перехватывают контроль над благами и повесткой, оттесняя менее влиятельных. Сейчас этот термин применяют шире – к любой ситуации, когда узкая группа использует власть в своих интересах, вопреки общему благу. Это может быть коррупция (олигархи «купают» чиновников и пишут законы под себя), или, скажем, идеологический захват социальных движений – когда от имени угнетённых выступают вовсе не бедняки, а «говорящие головы» из элиты, преследующие свои цели. Мы ещё вернёмся к примеру «радикальной идентичностной политики», которая, по мнению критиков, стала инструментом академической элиты – типичный случай elite capture в сфере культуры.
Американский социолог Петр Турчин предложил интересную теорию циклов, связывающих демографию элит и социальные кризисы. Его понятие «overproduction of elites» – перепроизводство элит – описывает ситуацию, когда общество выпускает слишком много образованных и амбициозных людей, претендующих на высокие позиции, больше, чем этих позиций имеется. Когда «соискателей статуса» больше, чем вакантных мест в элите, начинается ожесточённая конкуренция наверху, рост внутриклассовой вражды и общее недовольство. «Избыток претендентов на элитарную роль ведёт к нестабильности: обойденные чувствуют себя обделёнными и радикализуются». Турчин исторически проследил, что периоды потрясений – войны, революции – часто совпадали с фазами перепроизводства элит: например, перед падением Римской республики число образованных римлян-аристократов росло, а власть концентрировалась, что спровоцировало гражданские войны; во Франции XVIII века появилось множество недовольных дворян и юристов без должного признания – вскоре грянула революция. Турчин утверждает, что Америка 21-го века тоже переживает такое явление: огромный выпуск специалистов с высшим образованием, особенно юристов, финансовых аналитиков, PhD, – а доступ к реальной власти и богатству есть далеко не у всех. В результате, пишет он, «у нас целый класс честолюбивых элит, соревнующихся за власть, но не улучшающих жизнь большинства граждан». Эти «лишние элиты» – будь то миллионы миллионеров или легионы обделённых выпускников престижных вузов – на фоне застоя доходов широкой публики создают взрывоопасную смесь. Либо правящий класс добровольно умерит аппетиты (снизит неравенство, даст социальные лифты), либо нас ждёт затяжной конфликт между конкурирующими элитами, в который вовлекаются массы. В своей книге «Времена конца» (End Times, 2023) Турчин предсказывает, что без серьёзных реформ США грозят годы смуты, пока не произойдёт болезненная «перезагрузка» политической системы. Его концепция – по сути развитие идей Парето на новый лад: элиты всегда в борьбе, но теперь мы можем количественно отслеживать их численность и влияние, пытаясь предотвратить катастрофу до того, как «лесной пожар» протеста вспыхнет.
Политолог Фрэнсис Фукуяма внёс термин «political decay» – политический упадок. Он обозначает ситуацию, когда политические институты закостеневают и перестают отвечать новым реалиям, обычно потому, что влиятельные группы блокируют перемены. Фукуяма отмечал, что в демократических странах источником застоя часто становятся сами механизмы, призванные защищать свободу – например, чрезмерная роль судов и лоббистских групп в США привела к параличу исполнительной власти. Элитные интересы, облечённые в форму юридических ограничений или бюрократических процедур, мешают государственной машине адаптироваться и эффективно работать. В эссе «Упадок американских государственных институтов» (2013) Фукуяма писал, что «фундаментальными причинами политического упадка являются интеллектуальная косность и влияние групп элитных интересов», что присуще всем демократиям. Соединённые Штаты, по его мнению, особенно затронуты этим: система сдержек и противовесов, задуманная чтобы не дать узурпировать власть, со временем была эксплуатирована могущественными лобби и кликами, которые парализовали принятие решений. В результате правительство неспособно проводить непопулярные, но нужные реформы, законы тонут в бесконечных согласованиях, а доверие народа падает – признаки «институционального склероза». Этот диагноз созвучен выводу Михельса: хорошие институты могут деградировать, если элиты научились искусно их контролировать и имитировать демократию без реального обновления.
Наконец, одна из громких тем последнего десятилетия – влияние растущего неравенства на политику. Французский экономист Томас Пикетти показал, что в развитых странах капиталы и доходы верхушки концентрируются с темпом, обгоняющим общий рост экономики. Без вмешательства (налогов, социальных реформ) это ведёт к реставрации общества «наследственных состояний» – patrimonial capitalism, где богатство и власть передаются по наследству, как в XIX веке. В его интерпретации, рынок сам по себе ведёт к олигархии: деньги генерируют ещё большие деньги (рента, проценты, дивиденды), и постепенно сверхбогачи не только богатеют, но и срастаются с политической властью, покупая влияние, финансируя партии, двигая выгодные законы. Экономическое неравенство перерождается в политическое: у богатейших появляется ресурс продвигать свои интересы, в то время как массы теряют реальный голос. Так демократия тихо дрейфует к олигархии.
Американские исследователи Мартин Гиленз и Бенджамин Пейдж в 2014 году наделали шума эмпирическим подтверждением этих опасений. В их большом исследовании влияния разных групп на политику США прозвучал вывод: рядовые граждане практически не влияют на госрешения – реальную погоду делают богатые и организованные интересы. Они проанализировали почти 1800 вопросов политики и выяснили: если некая реформа не выгодна элите или бизнес-лобби, то шансы её воплощения ничтожны, даже если большинство избирателей «за». «Когда мнения большинства расходятся с предпочтениями экономической элиты, выигрывает элита», отмечают авторы. Конечно, речь не о формальном упразднении выборов – институты демократии в США на месте, – но содержательно власть сместилась к узкому кругу обеспеченных групп, чьи деньги и сети влияния определяют политику. Авторы сухо заключают: «если законы диктуются богатыми организациями и горсткой состоятельных граждан, заявка Америки на звание демократического общества находится под серьёзной угрозой».
Подводя итог этому разделу: современные теоретики разнообразили язык анализа, но все они, так или иначе, подтверждают интуицию классиков о тенденции элиты концентрировать и удерживать власть. Мы получили понятия для разных граней явления: elite capture – частный случай, когда элита приспосабливает конкретные институты под себя; institutional decay – общий упадок эффективности институтов из-за закостенелости и корыстных интересов; oligarchization of democracy – перерождение равноправного народовластия в систему привилегий для богатых; elite overproduction – избыток претендентов, из-за которого схватка элит обостряется. Все эти концепты указывают: если элиты не обновляются, не подпускают новых людей и идей, система деградирует – будь то экономика (Аджемоглу: стагнация под гнётом экстрактивных институтов), политика (Фукуяма: паралич реформ), социальная сфера (Турчин: конфликт из-за избытка элиты) или сама демократия (Пикетти, Гиленз, Уинтерс: размывание народного суверенитета). Значит, здоровое общество должно внедрять механизмы ротации элит. Рассмотрим, какие именно механизмы придумывала история.
Инструменты обновления элит: взгляд через века
Античность: римские «популисты» и ротация должностей
Ещё античные республики осознавали опасность захвата власти узкой группой патрициев. Древние Афины времен расцвета (V век до н.э.) знаменита своими радикальными мерами против олигархии: помимо выборных органов там практиковались сорtition (жеребьёвка граждан на должности) и остракизм – ежегодное голосование за изгнание на 10 лет политика, опасно усилившего влияние. Остракизм был превентивной мерой против установления тирании: если граждане подозревали, что некто жаждет стать «пожизненным правителем», его отправляли в почётную ссылку, не давая узурпировать власть. Это уникальный культурный институт, выражавший идеал – “лучше мы без причины удалим на время амбициозного лидера, чем поздно спохватимся перед диктатурой”. Жеребьёвка же для замещения многих административных должностей (совета 500, присяжных суда) гарантировала, что управление не станет монополией богачей или кланов, а широкий слой граждан получит опыт власти.
В Римской республике тоже были встроены ограничения против вечного засилья одних и тех же лиц. Высшие магистраты (консулы) избирались ежегодно, коллегиально по двое, и не могли занимать пост два срока подряд. Сенат – орган аристократии – фактически правил, но формально решения принимались народными собраниями и трибунами плебеев, что позволяло балансировать интересы. Однако к II—I вв. до н.э. ситуация изменилась: Рим стал сверхдержавой, богачи накопили несметные состояния, а мелкие землевладельцы обнищали. Возник острый конфликт между традиционной элитой (сенатскими кланами, называвшими себя optimates – «лучшие люди») и новыми народными лидерами (populares – «народниками»), которые апеллировали к плебсу против сенатской олигархии. Популяры сами часто были выходцами из знати, но искали опору в массе простолюдинов, чтобы пробить реформы и сломить сопротивление замкнутого сенатского круга. Первые такие реформаторы – братья Гракхи (II век до н.э.) – пытались перераспределить общественные земли беднякам, ослабив власть латифундистов. Оба были убиты сторонниками сенатской «партии», что запустило цикл насилия. Затем полководец Гай Марий (новый человек из италийской провинции) провёл военные реформы, давшие плебеям службу и землю, – в противовес сенатскому укладу. Позже Юлий Цезарь, опираясь на популярную поддержку (и армию), фактически уничтожил республиканскую олигархию, став диктатором. В каждом случае наблюдалась одинаковая схема: популярный лидер обвиняет старую элиту в корысти и призывает народ поддержать обновление власти. Иногда за этим стояли идеалы (равноправие плебеев, помощь бедным), иногда чисто личные амбиции – обычно и то и другое. Римские populares видели в сенате закостеневшую олигархию и пытались её сломать, опираясь на низы, – но итоги были противоречивы. Гракхам не дали провести реформы, Марий втянул Рим в гражданские распри, а Цезарь, свергнув олигархов, установил свою монополию (впоследствии перераставшую в империю). Римский опыт учит: если мирные институциональные механизмы ротации элит слабы, назревает взрыв – харизматик возглавляет народный гнев и сметает старую элиту, но результатом может стать вовсе не народовластие, а новая автократия. Тем не менее, сам феномен «римских популистов» вошёл в историю как ранний пример антиэлитного движения, когда низы и часть «контр-элиты» (обиженные члены верхушки) союзничают ради перестройки системы.
Средние века: от Китая до Англии – меритократия против наследия
В феодальную эпоху общества были сословными и мобильность элит ограниченной. Тем важнее те инновации, которые всё же открывали пути «новым людям» подняться.
Один из поразительных примеров – китайская императорская экзаменационная система (кэцзюй), зародившаяся ещё при династии Хань, а окончательно оформленная с VII века и просуществовавшая более тысячи лет. Китай придумал, по сути, первую в мире масштабную меритократическую бюрократию. Любой мужчина – теоретически независимо от происхождения – мог пройти многоуровневые экзамены (уездные, провинциальные, придворные) по канонам Конфуция и классическим наукам, чтобы получить должность чиновника. Конечно, на практике требовались годы учёбы и деньги на подготовку, поэтому больше шансов имели выходцы из зажиточных семей. Хотя реально многие успешно пробивались из низов: сын крестьянина или торговца мог стать высокопоставленным мандарином.
На практике подготовка требовала десятилетий и средств, доступных не более чем 15 % населения, а экзамены проверяли преимущественно знание конфуцианского канона. Современные историки инноваций (Needham, Goldstone) сходятся во мнении, что узость критериев и доминирование текстоведческой учёности привели к постепенному падению технологической креативности: с XV в. Поднебесная теряла позиции в пороховой, навигационной и механической областях. Итог – почти пятисотлетний «высокий застой», когда бюрократия регулярно обновлялась новыми фамилиями, но не новыми идеями. Китайский пример показывает риск меритократии, оторванной от рынка инноваций: формальная циркуляция элит без реального интеллектуального разнообразия тормозит прогресс.
В Европе Средневековья другую задачу – не столько впустить новые лица в элиту, сколько ограничить самоуправство правителей – решала традиция хартий и парламентов. «Великая хартия вольностей» (Magna Carta) 1215 года, вынужденная уступка английского короля Иоанна Безземельного мятежным баронам, стала символом того, что даже монарх не всевластен. Хартия гарантировала, что король не будет произвольно облагать налогами и наказывать свободных людей, без согласия совета знати и соблюдения обычного права. Впервые писаный закон ограничил прерогативы верховной власти, фактически закрепив принцип «правление по закону, а не только по воле монарха». Конечно, Magna Carta защищала интересы прежде всего аристократии и зажиточных горожан – то есть части элиты – но косвенно она открывала путь к более широкому участию в управлении. На базе соглашения с баронами развилась система королевского совета, а потом парламента, где крупные сословия получили голос. Таким образом, Magna Carta стала началом традиции limited monarchy – ограниченной монархии, в рамках которой элиты вынуждены считаться с правилами и переговариваться с другими слоями общества. В контексте нашей темы важен культурный аспект: возникает представление, что власть – не личная вотчина, а нечто договорное, и что для оздоровления государства необходимо привлечь новых «игроков» к принятию решений. В Англии XIII–XV вв. этот «новый игрок» – коллектив рыцарей, лордов и горожан (парламент) – постепенно оформился как противовес короне. В дальнейшем именно через парламентскую систему Англия обеспечивала контролируемую смену элит: фавориты короля могли лишиться влияния, если парламент не утверждал их политику; новые лица получали шанс, выигрывая выборы в Палату общин и завоёвывая доверие влиятельных групп. В других странах были свои формы – Генеральные штаты во Франции, Кортесы в Испании – которые тоже ограничивали монарха. Хотя эти институты часто были слабее, сама идея, что верховная власть – не безусловная, а должна быть подотчётна закону и представителям сословий, служила препятствием против застоя (по крайней мере, произвол одного человека обуздывался коллективной волей многих элит).
Ещё один уникальный механизм обновления элиты через службу был введён в Российской империи Петром Великим – знаменитая «Табель о рангах» (1722). Этот законодательный акт выстроил строгую иерархию военных, гражданских и придворных чинов – 14 рангов – и самое главное, установил, что достижение определённого ранга (с 8-го и выше) даёт право потомственного дворянства независимо от происхождения. Тем самым выходцы из неподатных сословий (разночинцы) могли, выслужившись, войти в потомственную аристократию. Это был революционный отход от старых боярских родовых привилегий. Петр открыто стремился сломать хребет старой наследственной знати, сделав личную выслугу и способность главным критерием карьеры. Дворянство перестало быть кастой по крови: тот, кто начинал простым солдатом или канцеляристом, мог дослужиться до высокого чина и стать равным графам по статусу. Старая аристократия негодовала – её «эксклюзивность» и право автоматически занимать высшие должности были подорваны. Но Петр видел в этом усиление государства: конкурс и дисциплина против застоя родовой аристократии. И действительно, в XVIII веке многие выдающиеся сановники Российской империи были людьми не «голубых кровей» – например, сподвижник Петра Александр Меньшиков начинал конюхом, а стал князем. Табель о рангах действовала (с поправками) до начала XX века и обеспечивала постоянный приток новых людей в элиту за счёт образования и службы. Это пример целенаправленной институциональной ротации элит сверху: автократ провёл реформу, чтобы освежить правящий класс и ослабить закостенелые кланы, интегрировав наиболее способных из низших сословий.
В абсолютистских и имперских системах новая кровь попадала во власть зачастую через патронаж и профессионализацию. Помимо России, можно вспомнить Наполеоновскую Францию: Наполеон провозгласил принцип «карьера открыта для талантов» – отменил дворянские привилегии, открыл военные академии, институты – что позволило множеству выходцев из буржуазии и даже крестьян стать генералами, министрами, графами Империи. Формировалась своего рода «служилая элита», лояльная режиму не по рождению, а по успеху и заслугам. Это, безусловно, обновило элитный состав Европы начала XIX века, хотя потом Реставрация откатила многие достижения.
XX век: революции и регуляции – советская номенклатура и демократические меритократии
Эпоха мировых войн и революций ускорила циркуляцию элит весьма драматично. Монархии пали, аристократии обнищали, на авансцену вышли политики-партийцы, бизнес-магнаты, военные лидеры.
Советский Союз декларировал цель вовсе уничтожить старые эксплуататорские классы и построить общество без элит. Разумеется, на практике возникла своя элита – партийная номенклатура, то есть список должностей, назначаемых «по разнарядке» парткомов, и сами носители этих постов. Изначально большевистская элита сильно отличалась от царской: дворяне и капиталисты были либо изгнаны, либо физически ликвидированы, власть захватили революционеры из низов. В первые десятилетия советская верхушка регулярно «перетряхивалась» – прежде всего насильственными методами (чистки 1930-х, где старая гвардия партии была практически полностью уничтожена и заменена новой волной выдвиженцев). Механизм “обновления” номенклатуры при Сталине был, по сути, массовым террором, когда тысячи руководителей репрессировали, а на их места приходили более молодые кадры из следующего эшелона. Это была кровавая форма циркуляции элит – через устранение (физическое либо опальное) прежних лидеров. В краткосрочной перспективе она действительно обеспечила впечатляющее социальное продвижение «низов»: военные комиссары-рабочие становились маршалами, вчерашние крестьяне – директорами заводов. Однако цена – разрушенная институциональная память и атмосфера страха – была колоссальна. Советская система отказалась от наследования статуса, но создала касту чиновников-«вечных сидельцев».
После смерти Сталина открытого террора против элиты не стало, что привело к обратной проблеме: застаивание руководства. В эпоху Брежнева (1964–1982) партийная верхушка практически не обновлялась – генсек и Политбюро старели, не желая уступать молодым. Этот период так и прозвали – «геронтократия». Попытки регламентировать ротацию были: Никита Хрущёв вводил ограничения по срокам пребывания на постах (но сам же был снят в аппаратном заговоре); в 1970-е обсуждался пониженный пенсионный возраст для номенклатуры. Однако реально номенклатурная система приводила к воспроизведению себя самой: высокие посты занимали одни и те же люди годами, а продвижение новых зависело от протекции старых. Отсутствие демократических механизмов сменяемости власти вылилось в скрытый кризис, и когда в 1985 году к власти пришёл молодой лидер Михаил Горбачёв, ему пришлось осуществлять de facto «революцию сверху» – устранять старый состав руководителей. В первые годы перестройки он заменил большинство областных партийных секретарей, обновил Политбюро, привлёк «непартийных экспертов». Это был вынужденный резкий поворот, своего рода color revolution внутри элиты, хоть и мирная. Некоторые исследователи отмечают, что в странах соцблока отсутствие ротации у власти часто компенсировалось внезапными “элитными переворотами” или народными восстаниями – от смещения Хрущёва до Бархатных революций 1989 года. То есть, либо сами верхушечные группировки свергают дряхлеющих лидеров, либо на арену выходит улица, сметая всю номенклатуру разом.
В то же время внутри СССР существовали бюрократические инструменты обновления: например, комсомол служил «кузницей кадров» – молодые активисты продвигались в партию. Были формальные нормы, что на ответственных постах нужен приток свежих сил – например, номенклатура имела “квоты” для рабочих и колхозников (каждый совет депутатов должен был включать представителей трудящихся, пусть номинально). После каждой партийной конференции часть секретарей смещали для вида. Тем не менее, по-настоящему регулярного механизма смены советской элиты не существовало, из-за чего она перерослась с госаппаратом и застыла. Итог известен: как только цензура ослабла, вылилось огромноенедовольство «привилегированной кастой» – номенклатуру обвиняли в коррупции, лицемерии, деградации идеалов. Фактически, верхушка СССР к 1980-м стала похожа на ту самую неподвижную олигархию, против которой боролись братья Гракхи и якобинцы – оторванный от народа класс с особым доступом к благам (спецраспределители, санатории, дачи). Отсутствие встроенной ротации в социалистической системе привело к её внезапному краху, а после 1991 года элиты сменились уже другим путём – через рыночные преобразования, выдвинувшие олигархов-бизнесменов.
В западных демократиях XX века проблема обновления элит решалась более эволюционно. Конкурентные выборы – главный механизм: партии борются за голоса, неугодных лидеров избиратели могут «уволить» на выборах. Регулярная смена правящих партий (например, каждые 4–8 лет) обеспечивает циркуляцию кадров – оппозиция приводит с собой новых министров, советников, губернаторов. Кроме того, внутрипартийная демократия (праймериз, сменяемость председателей партий) позволяет вытеснить «старую гвардию» новыми лицами. Конечно, эти механизмы не идеальны: нередко у власти чередуются одни и те же фамилии (политические династии, устоявшийся класс карьерных политиков). Тем не менее, демократия институционально поощряет появление «контр-элит» – людей из неполитических сфер или низовых слоёв, которые через выборы могут подняться. Например, выходец из бедной семьи мог пробиться в мэры, затем в губернаторы, а там и до премьер-министра (такие истории бывали, хотя и реже, чем хотелось бы идеалистам). В США XX века мы видим некоторый прогресс: если в начале века правящий класс был почти сплошь «белый протестантский истеблишмент» Северо-Востока, то к концу века в элиту интегрированы представители иных групп – католики (Кеннеди), южане (Картер, Клинтон), афроамериканцы (Обама), женщины (Кондолиза Райс, Хиллари Клинтон) и т.д. Это произошло благодаря социальным сдвигам – правам меньшинств, движению за равные возможности – подкреплённым политиками инклюзивности (например, квоты или приоритеты при поступлении в вузы и госслужбу для исторически обделённых групп). Культурные изменения тоже сыграли роль: раньше элита рекрутировалась из ограниченного круга выпускников престижных школ и членов джентльменских клубов, теперь культ меритократии требует искать таланты шире. Хотя, замечу, меритократия часто порождает свою закрытую касту – «аристократию дипломов». Критики (как Майкл Янг ещё в 1950-х, а ныне Дэниел Марковиц) говорят о «ловушке меритократии»: когда доступ формально открыт всем, но реальные шансы выше у тех, кто родился в обеспеченной семье, получил лучшее образование, связи. Например, элита США по сей день непропорционально рекрутируется из выпускников нескольких элитных университетов (Гарвард, Йель, Принстон и пр.) – своего рода современного аналога аристократии. Так что формальная сменяемость через выборы не гарантирует полной социальной открытости. Тем не менее, по сравнению с замкнутыми наследственными системами, демократии показывают гораздо большую текучесть элит.
Интересно, что в США существует и культурно-идеологический механизм легитимации элит: миф об Американской мечте. Он гласит, что каждый может «выйти в люди» упорным трудом. Этот нарратив поддерживает веру широких масс, что элита – не чуждые эксплуататоры, а в известной мере лучшие из нас, заслуженно занявшие место. Истории успеха вроде «сын иммигранта стал миллиардером» или «парень с фермы – президентом» служат тому, чтобы разрядить классовое напряжение: мол, элита у нас постоянно обновляется талантами снизу. Отчасти это правда (примеров «self-made» много), отчасти – идеология, скрывающая реальные барьеры (не всем доступны гарварды и стартовый капитал). Но сам культурный идеал открытости заставляет элиту периодически впускать «новичков», иначе миф разрушится. В этом смысле, культура и институты работают вместе: если избиратели ощущают, что в Вашингтоне засели неприкасаемые, они голосуют за «чужого» – так в 2016 году миллиардер-популист Дональд Трамп, вопреки истеблишменту, выиграл, выступая против «элит из болота Вашингтона». Это показывает, что даже в богатейшей демократии напряжение между массами и элитой может достигать кипения, если механизмы обновления буксуют.
Итак, в XX столетии мы видим две противоположные модели. В авторитарных режимах ротация элиты либо подавлена (что ведёт к застою, как в СССР), либо носит экстремальный характер (чистки, перевороты – резкая смена всей верхушки разом). В демократических режимах ротация формализована через институты выборности, ограниченные сроки полномочий, конкуренцию, – что должно обеспечивать более регулярное и мирное обновление. Обе системы несовершенны: первая грешит отсутствием обратной связи и риском взрыва, вторая – склонна к «олигархизации» под обёрткой выборов, когда формально лица сменяются, но по сути власть остаётся у одного класса (корпоративно-партийного). И там и там нужны дополнительные меры – прозрачность, образование, свобода СМИ – чтобы элиты помнили о своей временности. Как говорил американский президент Джексон, «жизненно важно периодически вымывать Авгиевы конюшни государственной службы».
Перейдём теперь от общего обзора к нашему времени и посмотрим, как тема смены элит проявляется в новейших социальных движениях и конфликтах.
Современная Америка: бунт против истеблишмента и новый культурный элитизм
Популизм снизу: MAGA как восстание «низов» против «застоявшейся» элиты
В последние годы США пережили волну популизма, кульминацией которой стала победа Дональда Трампа на выборах 2016 года и последующее движение MAGA («Make America Great Again»). Это движение позиционировало себя как бунт простых американцев против коррумпированного истеблишмента в Вашингтоне. В риторике Трампа и его сторонников постоянно звучало противопоставление: **«мы, народ» против «они, элиты». Типичный лозунг – «I speak for you, the people, against the elites who betray and deceive you» – прямо апеллирует к классической популистской схеме. Трамп называл правящий класс «болотом» (the swamp) и обещал его «осушить», то есть выгнать зажиточных бюрократов, лоббистов, династийных политиков, которые «забыли про народ». MAGA объединила разные группы – от белых рабочих с упавших промышленных штатов до сельских консерваторов Юга – всех, кто чувствовал себя проигравшими от глобализации и презираемыми высокомерными элитами с обоих побережий.
Интересно, что лидером этого антиэлитного восстания стал сам миллиардер из нью-йоркской богемы. Однако Трамп сумел выступить в роли «трибунa плебса», используя простонародный язык, агрессию против истеблишмента и умелую демагогию. Он фактически сформировал новую элиту – «антиэлитную элиту» вокруг себя. В его администрацию вошли люди, часто без опыта, но с крайней лояльностью лично к нему. Их объединяла не столько идеология, сколько враждебность к прежним технократам и либеральным институтам. Получилась парадоксальная ситуация: под знаменем борьбы против элит во власть пришла своя когорта элитариев, отставив «старых». Как заметил один исследователь, второе президентство Трампа (гипотетическое, на которое нацелено движение) открыло бы двери «элитам, которые действуют без оглядки на традиционные нормы справедливости и правды» – то есть элитам нового типа, не связанным прежними демократическими условностями. По сути, MAGA-популизм – это пример ускоренной циркуляции элит через массовый протест: когда старая политическая гвардия дискредитирована в глазах значительной части общества, находятся харизматичные претенденты, обещающие её вымести. И если они побеждают, происходит замещение одних элит другими под аплодисменты масс.
Что толкнуло людей в объятия такого популизма? Многие исследования говорят о смеси экономических и культурных факторов. Экономически – рост неравенства, деиндустриализация, ощущение «американская мечта больше не работает». Политически – чувство, что две традиционные партии представляют только себя и спонсоров, но не обычного избирателя. Культурно – обида на высокомерие «прогрессивных» урбанистических кругов, которые выставляют консервативных провинциалов невежественными «лузерами». Всё это вместе создало недоверие к институтам – к Конгрессу, СМИ, университетам – как к захваченным «отдалёнными элитами, потерявшими связь с народом». MAGA-сторонники искренне верили, что Трамп – их инструмент сокрушить двуличных чиновников и вернуть власть «наземь». В этом они сродни тем самым римским плебеям, вставшим за Гракхов против сената, или якобинским санкилотам, ломавшим дворянские замки. Правда, как и в тех случаях, революционер-выдвиженец, оказавшись наверху, формирует новую элиту и нередко предаёт первоначальные идеалы. При Трампе, несмотря на всю браваду про «голос народа», в экономике проводилась про-бизнес политика (налоговые льготы корпорациям), а во власть пробрались откровенные плутократы. Одни комментаторы язвили, что MAGA – это «популизм для галочки, а по сути плутократия», где за ширмой культурных войн богатые усиливают влияние (например, миллиардеры из окружения Трампа использовали его риторику, чтобы ослабить регулирование и налоги). Но с точки зрения динамики элит, факт остаётся: произошёл резкий встряхивание американской правящей прослойки. Многие «вечные» чиновники были уволены, карьерные дипломаты заменены людьми «с улицы», влиятельные семьи Клинтонов-Бушей утратили позиции, зато взлетели ранее маргинальные фигуры – от агрессивных медиейщиков до крайне правых идеологов. Эта «частичная смена элиты» не обязательно сделала управление лучше (скорее, наоборот – хаоса прибавилось), но демонстрирует общественный запрос на обновление.
С исторической точки зрения, MAGA напоминает движения «низов» против «верхов» разных эпох. Сходство с римскими популярами: там тоже аристократы типа Цезаря говорили от имени плебса и свергали старый сенатский истеблишмент, устанавливая новую власть. Сходство с Гуситами: чешский народ в XV веке восстал против коррумпированной католической элиты – там тоже был сильный религиозно-культурный мотив (у MAGA он выражается в евангелическом и националистическом пафосе против либерально-секулярной элиты). Как и гуситы, MAGA имеет «умеренное» крыло (республиканцы-традиционалисты, готовые к компромиссам) и «радикальное» (открыто экстремистские элементы, готовые на насилие – яркий пример штурма Капитолия 6 января 2021 года). Сходство с Якобинцами: народный гнев и ощущение предательства элит вылились в поддержку радикалов, обещающих чистку (Трамп даже говорил о необходимости «казнить» коррупционеров, метафорически конечно; у якобинцев это были реальные казни). Впрочем, якобинцы были идеалистами-утопистами, а MAGA – скорее ностальгическая реакция, стремящаяся вернуть некую воображаемую «старую добрую Америку». Их объединяет лишь антиэлитный эмоциональный накал.
Подводя итог: MAGA – сигнал о сбое механизмов обновления элит в США. Если бы значительная часть общества не чувствовала себя политически бесправной и презираемой правителями, такой феномен бы не возник. Это предупреждение, что даже устоявшиеся демократии должны следить за реальной, а не только номинальной, представительностью элиты, за социальными лифтами. В противном случае растёт запрос на «своего народного царя», который придёт и выгонит «чужих бояр». Но история учит: за одним царём придут другие бояре – просто иначе одетые.
«Новая элита» прогрессистов: культурный захват институтов?
С другой стороны политического спектра в США (и на Западе в целом) обозначилось иное явление: возвышение радикально-прогрессивных кружков – в академии, медиа, индустрии культуры – претендующих на роль новой моральной элиты. Речь о том, что часто называют «woke-культура» (от слова woke – «пробуждённый» к социальным несправедливостям): комплекс идеологий, фокусированных на борьбе с дискриминацией по признаку расы, пола, гендера и т.д., зачастую с крайне нетерпимой позицией к инакомыслию. За последние ~15 лет идеи, ещё недавно маргинальные в университетских гуманитарных отделениях, стали мейнстримом в СМИ, Голливуде, корпорациях. Многие отмечают, что радикальные активисты-гуманитарии фактически получили диспропорциональное влияние на дискурс и политику. Это своеобразный «культурный элитный захват»: узкая прослойка продвинутых интеллектуалов и активистов, опираясь на моральную повестку, навязывает обществу свои ценности и правила, часто обходя демократические процессы.
Например, в университетах Северной Америки сегодня сложился почти однопартийный идеологический климат: либерально-левая академическая элита доминирует и задаёт тон, а несогласных подвергают остракизму. В медиа и шоу-бизнесе стало нормой консультироваться с «прогрессивными экспертами» на тему репрезентации, языка, исторической памяти – иначе грозит публичное порицание (так называемая cancel culture). Крупные корпорации вводят инициативы DEI (Diversity, Equity, Inclusion) не столько по воле снизу (не по требованию работников или клиентов), сколько под давлением культурной среды, формируемой новой интеллектуальной элитой. Многие рядовые люди чувствуют, что решения – какие слова употреблять, как учить детей истории, кого нанимать – принимаются без их участия, маленькой группой «просветлённых». Это, конечно, порождает ответную реакцию (в чём и коренится часть успеха MAGA). Но пока что «новая культурная элита» достаточно успешна: она заняла позиции в ведущих университетах, крупных благотворительных фондах, редакциях, создавая впечатление, что её ценности – обязательная повестка для всех образованных классов.
Некоторые комментаторы прямо называют woke-идеологию – «органической идеологией узкой элиты, опьяневшей от власти». Социолог Вивек Чиббер, например, пишет, что современная «активистская» повестка стала удобной именно для узкого слоя привилегированных: она говорит о признаках (идентичностях) и культуре, но уводит внимание от материального неравенства и классовых вопросов. По его мнению, эта идеология обслуживает новую элиту – высокообразованную, либеральную, часто состоятельную – позволяя ей выглядеть прогрессивной, не затрагивая собственных привилегий. Получается своего рода «олигархия нового типа»: не финансовая, а культурная олигархия, где власть измеряется не столько капиталом, сколько контролем над дискурсом и моральным авторитетом. Эти люди не всегда богаты, но они занимают ключевые позиции влияния – формируют общественное мнение, обучают новое поколение, консультируют тех же политиков. Они могут навязать свои нормы корпорациям (например, угроза репутационных скандалов заставляет бизнес принимать повестку #MeToo, BLM и пр.). В итоге мы видим, что, например, в 2020 году, на волне протестов BLM, сотни организаций от НФЛ до Microsoft приняли риторику активистов, обещая пересмотреть свои практики. Кто это продвинул? Не народные же собрания – это сделала сплочённая элита идеологов, вставшая у рычагов медиа и HR.
Почему это имеет отношение к ротации элит? По сути, мы наблюдаем попытку смены типа элиты: от традиционных либеральных технократов и капиталистов – к «новым жрецам» социальной справедливости. Эта смена неформальна, но ощутима. Как в ходе любой смены элит, новая группировка стремится утвердить свою гегемонию: вытесняет инакомыслящих профессоров (отмены лекций, увольнения за «неправильные взгляды»), позорит несогласных публичных фигур в соцсетях, переопределяет кодекс приличий (что можно говорить, что нет). Всё это – инструменты захвата культурной власти. Например, выражение “Long march through the institutions” («долгий марш через институты») – изначально лозунг неомарксистов 1960-х – сейчас употребляют консерваторы, утверждающие, что левые радикалы через поколение после Марша заняли университеты, СМИ и благотворительные организации, и теперь используют их силу для навязывания своих порядков.
Разумеется, «новые элитисты» видят себя не захватчиками, а благородными реформаторами, борющимися против старых привилегий (расизма, сексизма, гетеронормативности). Интересно, что они, как и классические элиты, оправдывают своё господство высшими ценностями – мол, «мы знаем, как должно быть справедливо, а несогласные – ретрограды или фанатики». По Моска, правящий класс всегда выдвигает «политическую формулу», идеологическое обоснование своей власти. Здесь формула – прогрессивный гуманизм, diversity. Но механизмы остаются олигархическими: решения принимают в узких кругах активистов, координирующихся через фонды, конференции, Twitter, без прозрачности. Простые граждане часто даже не понимают, откуда взялась новая норма – например, почему внезапно во всех корпорациях переименовали должность CEO в CEOs с гендерным нейтралитетом условно (гипотетический пример) – а это результат кулуарного консенсуса той самой сети новой элиты.
Противники woke-гегемонии открыто называют её «олигархией культурного марксизма» или «неотроцкистской номенклатурой» – риторика накалена, хотя подобные термины тоже идеологически окрашены. Но за ними стоит понятный протест: люди чувствуют, что кучка интеллектуалов узурпировала право решать, что морально, а что нет, “отменять” несогласных, переписывать историю под свои шаблоны. По сути, это борьба элитных групп: традиционные экономические и политические элиты (бизнес, консервативные политики) против новых культурных элит (леволиберальные интеллектуалы). Обычный народ в этой схватке – скорее объект мобилизации, чем субъект. Такая ситуация имеет исторические параллели. Например, якобинцы во Франции – это тоже был приход новой идеологической элиты, которая захватила власть, низложив старую (дворянство, католическое духовенство), и принялась перековывать всю культуру (новый календарь, культ Разума, и т.д.) под свою доктрину. Радикальные woke-деятели не казнят, конечно, но практикуют «публичное гильотинирование репутаций» – cancel culture. Гуситские Табориты – тоже пример, когда религиозные фанатики установили в захваченных городах новые порядки (коллективизм, отмена частной собственности, проповедь на родном языке вместо латыни) и выжигали всё старое (громили «неправедные» храмы). Аналогично, woke-активисты требуют снести памятники прошлых деятелей, чьи взгляды не соответствуют нынешним нормам, переименовать улицы, очистить библиотеки от «вредных» книг – то есть радикально обнулить символический капитал старой элиты. В 2020 году в США и Европе сносили памятники Колумбу, Джефферсону, генералам Конфедерации – это очень похоже на революционные сценарии, когда новая власть стирает знаки предшественников.
Конечно, масштабы несравнимы с якобинским террором или гуситскими войнами. Тем не менее, можно утверждать, что в западном обществе идёт скрытая борьба за культурную гегемонию между «старыми» и «новыми» элитами. Одни исследователи называют это «культурной гражданской войной», где ставка – чьи ценности станут господствующими. Другие – например, социолог Джонатан Хайдт – говорят об угрозе институционального упадка университетов и СМИ, которые забыли свою миссию ради идеологической повестки (то есть подвержены institutional decay под влиянием групп интересов, пусть и моральных). Как бы то ни было, новая элита прогрессистов формирует собственное «закрытое сословие»: со своими жаргоном, нормами, «инициациями» (университетскими степенями в модных дисциплинах), и стремится удержать и распространить власть. Если ей удастся, через пару десятилетий мы можем обнаружить, что ключевые посты – от больших корпораций до государственных бюрократий – занимают выпускники одних и тех же «пробуждённых» программ, с однородным мышлением. Это будет новый виток олигархии – «аристократия добродетели» на словах, но де-факто кастовое правление интеллектуалов. Аналог в истории – теократии, где власть принадлежала жрецам: они тоже исходили из высших идей, но фактически были закрытой власть имущей группой.
Интересно, что антиэлитный бунт MAGA и элитистский марш прогрессистов – это взаимно усиливающие явления. Чем больше академическая левая элита давит свою повестку, тем больше обычные люди раздражаются и идут за правым популизмом. И наоборот, чем сильнее грубый популизм Трампа с его конспирологиями и нетерпимостью, тем больше умеренные люди начинают симпатизировать прогрессивным как «моральному авторитету против грубости». Так две новые силы питают друг друга, выдавливая старый центр – классических либеральных технократов, умеренных консерваторов – на обочину. Получается, в США (а отчасти и во многих странах Запада) ныне смена элит идёт сразу на двух фронтах: политико-экономическом (MAGA против истеблишмента) и культурном (прогрессисты против традиционных элитных ценностей).
Исторические параллели и уроки
Как видно, «циркуляция элит» – не абстрактная теория, а процесс, повторяющийся во множестве обликов. Гуситское движение в Богемии (начало XV века) началось как религиозный протест против продажной церковной элиты и немецкого засилья, а переросло в социальную революцию. Радикальные гуситы-Табориты устранили феодальные привилегии на подвластных территориях, ввели уравнительное общинное устройство – одним словом, попытались создать новую элиту «праведников» вместо старых лордов. Кончилось тем, что более умеренные чешские дворяне (Утракисты) в конце концов объединились с католиками и разгромили Таборитов. Революция съела своих радикалов, и в итоге власть в Богемии перешла к несколько обновлённой, но по сути той же знати (хотя и с допущением гуситов к церкви). Якобинцы во Франции совершили драматическую чистку элиты – уничтожили аристократию как класс, но сами быстро превратились в узкую диктаторскую группу, опиравшуюся на террор. Через год и их смели свои же соратники (Термидор), и в финале Наполеон возглавил Францию, фактически учредив новую дворянскую элиту (только военизированную). Римские популяры так и не смогли установить устойчивую альтернативу олигархии – итогом их борьбы стало установление Империи, где власть сосредоточилась у одного Августа и его семейной «элиты».
Что объединяет эти кейсы? Каждый раз радикальное смещение элит сопровождалось насилием и в итоге приводило либо к реставрации старых порядков, либо к возникновению новой олигархии под иным названием. Гуситы не создали утопию равных – дворяне вернули свои привилегии. Французская революция ликвидировала старую элиту, но породила новую – «имперскую знать» Наполеона и позднее финансово-буржуазную знать XIX века (вспомним, как метко Бальзак назвал тогдашних банкиров и чиновников «новыми аристократами»). Римские потрясения вывели сцену из Сената на двор императоров, но положение простолюдин не особо улучшили.
Это не значит, что борьба за обновление элит тщетна. Напротив, каждый такой кризис вёл к важной перераздаче карт: какие-то закостеневшие кланы исчезали, новые социальные группы получали доступ наверх. Без Гракхов не начался бы процесс интеграции италиков и всадников в римскую элиту; без якобинцев дворянство не было бы уничтожено юридически; без гуситов чешская знать не добилась бы автономии от Империи. Но все эти процессы прошли через крайности.
Главный урок истории: лучше, когда элиты обновляются эволюционно, через институты, а не революционно через кровь. Институты – будь то экзамены, выборы, ротации должностей – действуют медленнее, но предотвращают накопление взрывоопасного давления. Если же институты не справляются с циркуляцией элит, включается «варварский механизм» – бунт, мятеж, революция.
Сегодняшняя Америка, при всех отличиях, стоит перед схожей дилеммой. С одной стороны, establishment послевоенной эпохи – технократически-либеральный, глобалистский – явно утратил доверие множества граждан. С другой, новые радикальные силы (правый популизм, левый woke-революционаризм) предлагают весьма экстремальные рецепты. Хотелось бы верить, что американские институты – с их способностью к самоисправлению – смогут интегрировать конструктивные элементы этих вызовов, избежав разрушения системы. Например, что традиционные партии начнут выдвигать более аутентичных кандидатов «снизу», реально представляющих простых людей, тем самым перехватывая у демагогов монополию на их голоса. Или что академическая элита, осознав опасность отрыва от общества, умерит пыл и будет искать широких коалиций, а не навязывать свою правду силой.
В противном случае, если каждый будет стоять на своём – MAGA зовёт к «восстанию против узурпаторов», а woke-гвардия к «перевоспитанию отсталого населения» – Америка рискует зайти в спираль взаимного радикализма, где победителя может и не оказаться. История знает примеры, когда поляризация элит и масс разрушала целые государства – Римская республика тому наглядный пример, завершившийся имперской автократией.
В заключение, вернёмся к мысли Парето: элиты всегда сменяют друг друга – вопрос лишь, как. Идеал – «мягкая циркуляция», когда новые талантливые люди постепенно вытесняют неспособных предшественников, без краха институций. Для этого нужны мудрые законы, ограничивающие сроки, открытое образование, социальные лифты, плюрализм мнений – всё то, что позволяет обществу обновляться изнутри. В противном случае срабатывает «жёсткая циркуляция» – через кризис, стихийное или насильственное свержение. Наш обзор показал оба пути много раз. Стало быть, задача мыслящих людей и лидеров – поддерживать механизмы ротации и не доводить до крайнего случая. Это и есть, пожалуй, главный урок институциональной экономики и политической теории: стабильность достигается не застыванием, а постоянным контролируемым движением элитных тектонических плит. Как сказала однажды Элеонора Рузвельт, «если прогрессивные силы не обеспечат изменения, то реакционные сделают это за них – и в куда худшей форме».
Экскурс в историю можно завершить осторожной надеждой: история полна тревожных параллелей, но она же показывает удивительную гибкость человеческих обществ. Элиты приходят и уходят, а здоровое общество – остаётся, если ему удаётся вовремя впустить свежий воздух. Будем надеяться, что и в наше турбулентное время воздух ворвётся через окно реформ, а не выбьет дверь взрывом.


